Окна цокольного этажа были выбиты подчистую. Из глубины помещений светился маленький опрокинутый стульчик. На детской площадке гнили деревянные ящики. Рядом стояли парни в гондонках. Вздутые ветром куртки, сутулые спины, поднятые воротники, нервный тик, красные руки, семечки под качелями. Мы шли через двор диагональю, в дальний угол, который не предвещал продолжения. Трое парней смотрели оценивающе, а четвертый, стоящий спиной, оглядывался на нас, брезгливо подергивая головой. Мальчики мерзли от скуки. Обмирая в праздности, их души, как последнего спасения, алкали и брани и боя.
– Здесь раньше детский садик был, неплохой, – сказал Строков.
– А вы вообще не боитесь так ходить?
– Как?
– Ну, такой двор… Сомнительный, какой-то нежилой, вон гопники жуткие.
– Чего это жуткие?
– Вы что, не видите, как они на нас смотрят?
– Ты боишься, что ли?
– Конечно. И зачем мы туда идем? Там же нет прохода. Вы… Как отсюда выйти? Знаете?
Он остановился. Уж совсем некстати. Мне казалось, впору бежать.
– Со мной можешь забыть о страхе. Будешь гулять с другими кавалерами – будешь бояться. Со мной можешь отдыхать. Вот уж что-что, а бояться – это точно не со мной.
– Да я…
Он перебил меня:
– Милая моя, у меня черный пояс.
Я прыснула:
– Прикалываетесь?
– Послушай, – он положил мне руку на плечо, – я человек военный. Барышни, которые меня хорошо знают, когда со мною на прогулке, если что, бросаются хулиганам в ноги с криками: «Миленькие, не надо! Только не трогайте его! Иначе кости переломает и имени не спросит! Миленькие, бегите, умоляю!» Я семь человек раскидаю за минуты. Отставить бояться!
Это было смешно. Хотя интонация казалась неоднозначной, а шутка вовсе не очевидной. Кто знает, может, он не шутил. Да и шутят ли такими вещами? Хвастовство? Тогда не слишком ли грубо? Как я должна была реагировать? Отказаться от предложения ощутить себя в безопасности? Вечер проходил божественно. Мне было весело. Все представлялось сказкой. Будто бы я проникла в собственный сон. Или в ночной Париж. Будто бы грудь жгла запазушная золотая рыбка. Одно желание определенно исполнилось: мужчина, которого я задумала, стал явью, шел по улице рядом, живьем, во плоти, дышал, источал тепло, говорил и даже держал руку у меня на плече. Дело оставалось за малым. Два желания в запасе. Лучшее впереди. На носу эпическая любовь. Мир недозавоеван на каких-то две трети. Чудо. Вот как все это называлось. Чудо, явленное мне персонально, как медаль за отвагу. Так сказать, Тане Козловой, наравне с Яном Потоцким, выпал знак из мира иного. Стоило ли в этот блистательный момент придираться к словам? Черный пояс так черный пояс. Я взяла под козырек и крикнула:
– Есть!
Мы прошли до упора, угол растянулся, раскрылся, вытек в щель, раздулся нишей, Строков взял меня за руку, потащил внутрь, в сгущение тьмы, и в две ступени мы упали под землю, оставив на улице бледный вечер. За горящей спичкой мы прошли, пригнув головы, под лестницей, на изнанке которой я успела прочесть бордовые буквы: «Воронина – my love».
– Хорошее название для романа, – сказал он.
Под ногами хрустели стекла. Огонь погас. Строков навалился на темноту. Скрипнули петли. Пахнуло свежестью. И вдруг передо мною открылась просторная набережная, вышина неба и глянец черной воды.
– Где это мы?
– На Пряжке.
– Ого! Да как же?! Как мы сюда попали?! Блин, не понимаю! – я смеялась. Восторгу, как воздуху, не было предела.
Мы прошли еще немного, Строков потянул на себя тяжелую дверь и завел меня в ухоженную парадную.
– Мы в гости идем?
– В гости, – ответил он, поднимаясь по лестнице. – Уже пришли.
Скульптор встал у окна, на площадке между этажами. Я осталась на первой ступени и смотрела на него снизу вверх, ожидая разъяснений. Мне мерещилось, что я вижу себя его глазами и что мои глаза сверкают от влаги.
– В гости к Блоку.
– О! Он здесь жил?
– Тихо. Чего кричишь? – скульптор приложил палец к губам. – Он здесь и сейчас живет.
Дверь в музей-квартиру была приоткрыта. Самую малость. Внутри горел свет.
– Пойдем? – спросила я.
– Вот дурочка, куда пойдем? Поздно уже. Закрыто сто лет. Ночь на дворе.
– Так свет же горит!
– Так что ему, без света сидеть? Как ему, по-твоему, в темноте стихи писать?
Я села на подоконник. Пошел дождь. Первый дождь в году. Строков присвистнул.
– С весной тебя.
– Спасибо, – я приложила лоб к стеклу. – Наверное, он здесь курил, – сказала я. И почему-то именно эта фраза запечатлелась в сознании по-настоящему навсегда: весь остальной роман со Строковым раскрошился на невнятные, мутноватые смальты, а эта фраза встала в памяти сросшимся из четырех слов холодным камнем. Именно в ней максимально точно выразились приметы юности: сигареты, скудная фантазия, позерство. И сегодня, много лет спустя, именно в ней для меня сконцентрирован весь тот стылый ужас, в котором, как в околоплодном киселе, мы плавали, лгав и расточая, принимая собственную ограниченность за естественное проявление родственной нам материнской, единственно возможной среды. Наверное, он здесь курил. Иногда эти слова настигают меня, отвлекают внимание от повседневности, ослабляют контроль над мышцами и, раскрывшись, как непрошеные цветы, проливаются из архивов в центральный канал спинного мозга бесцветной мерзлотой. В такие моменты я цепенею и спрашиваю себя: как я выжила?
– И слушал шум крушения старого мира, – добавил Строков.
Из, как мне тогда казалось, сухого, чистого, белокаменного подъезда, светлого, как дворцовый холл, приютного, как полость елочного шара, мы шагнули на тротуар под самый ливень. Мне сразу затекло за шиворот. Стемнело. Город блестел от воды. Скульптор проводил меня до общежития.
Я шла по коридору, как обычно, полная решимости. Шла, дожевывая на ходу сосиску в тесте, и, перед тем как постучать, слегка, как бы и невзначай, отерла руки о юбку.
– Войдите.
Я приоткрыла дверь и просунула голову в щелку.
– Можно?
– Да-да, Козлова, пожалуйста, проходите.
Чтобы не показаться невежливой, я все-таки потопталась на пороге, изображая стеснение. Тимаков сидел за столом, проверял конспекты. Я осмотрелась. На кафедре философии все было не так, как у нас. Никакой толкучки, бардака, никаких наваленных книг, свертков, корреспонденции, стенгазет, ничего. Тишина. Покой. Пустые столы. Прибранные тетради. Электрический чайник. Строго выметенные ковры. Комнатные цветы. И пластмассовая леечка в пупырышках.
– Присаживайтесь, – сказал Дмитрий Валентинович, не поднимая головы от работы.
Я выдвинула деревянный конторский стул и села.
– Вы по поводу семинара?
– Нет, – я прокашлялась. – По личному вопросу.
– Слушаю вас.
– Дело в том, что я влюбилась.
Дмитрий Валентинович потряс шариковой ручкой, которая, очевидно, перестала писать.
– Я познакомилась с мужчиной, ему сорок четыре года.
Профессор начал поочередно доставать из стаканчика разные видавшие виды ручки и расписывать их на уголке страницы.
– Пока что у нас ничего с ним не было.
Одна ручка упала и покатилась по полу. Я вскочила, подняла ее и подобострастно шлепнула на середину стола.
– Благодарю, – кивнул Дмитрий Валентинович.
– Ну так вот. Мне очень нравится этот мужчина. И мне хотелось бы… То есть у меня чувства, а чувства – это целая веха.
– Да. Пожалуй.
– В общем, я хотела бы найти с ним общий язык. Понять, что он за человек. Я так… я просто сама по себе не смогу его заинтересовать… Короче говоря, я была у него дома и там видела книгу. Он придает ей большое значение, говорит, что она – особенная.
Дмитрий Валентинович окончил проставлять подписи в конспектах и отложил пачку тетрадей в сторонку.
– Вы не голодны?
Я помотала головой.
– Пить только хочется.
– Тогда включите, пожалуйста, чайник. Откройте вон ту дверцу, возьмите чашки, прямо берите, доставайте, доставайте оттуда все, и заварку тоже, и сахар…